
Потом бежали уже непонятно куда. От чего я бежала, как в последний раз? От смерти? От настигающей судьбы? От момента превращения из человека в дичь, от чужой воли, желающей пожрать меня? Всю меня заполняла уже застланная кровавым туманом картина -- от живого еще тела отхватывают куски плоти, и сознание присутствует при этом... Я вижу, как меня расчленяют...
-- Пошли, пошли,-- монотонно торопил Давид.-- Ну пожалуйста, Белла!
От этого голоса было еще страшнее, потому что ладонь Давида была просто мокрая, сухой язык почти со слышным шуршанием терся о зубы, а голос спокойный... Каждый шаг я делала, как будто проваливаясь в воздушную яму. Силуэты домов скакали вокруг вверх-вниз, словно дикари вокруг костра... Словно гнилые черные зубы смрадной пасти были здесь дома...
Тошнило. Желудок поднялся и, как сердце, бился о ребра. Очень тошнило. Я хотела остановиться около урны, но Давид не позволил.
Теперь я знаю, как путают следы. Что-то чудовищное, что-то животное было в том, как мы перебегали пространства, освещенные тускло-желтым, как взгляд льва, фонарным светом. Как сдерживали рвущийся жалобный всхлип, замирая в темноте углов и прорех в домах. Как вжимались в плоскости стен на открытых улицах, возвращались, кружили, прячась в липком наваристом бульоне этой жертвенной ночи.
Ужас, охвативший меня, не сковал тело, наоборот, он просто свернул тоненькую шейку моему ночному разуму и переполнил жаждой выживания спинной мозг. Никогда не была я такой ловкой, сильной и быстрой. Вот только тошнило. И слова выдавливались толчками, как кровь... и больше походили на скулеж -у меня и хрип -- у Давида. Не знаю, сколько это продолжалось...
